– Да дай Бог!.. Она, видно, из хорошей семьи… У них, говорят, больше шестисот десятин земли в Симбирской губернии…
– Ах, мама, уши вянут… Чёрт с ними, с десятинами!..
– Свидание кончилось…
– Позвольте, господин смотритель, по случаю Пасхи-то побыть мне подольше!
– Не могу. Не один ваш сынок у нас. Другие тоже желают иметь свидание. А затем, я и сам… Я должен разговеться, как принято…
– Не проси, мама!.. До свидания… Когда придешь?..
– В среду обещали… Ну, будь здоров!.. Теперь буду хлопотать о поруках… Прощай! Христос с тобой…
– Кто дал, мама, денег?..
– Догадайся!..
– Свидание кончилось… Прошу вас, мадам…
– Иду, иду…
– Калерия!..
– Кто, мама?..
– Пожалуйте в камеру!..
…Калерия… Калерия… Меня выкупает Калерия… Как же это?.. Это невозможно!.. Я не могу так… Я не хочу так…
В голове кружились мысли, как опадающие листья под осенним ветром; я шел пошатываясь и спотыкаясь, словно пьяный… Лицо мое горело от стыда, а руки тряслись, как у преступника, только что выбросившего обагренный кровью нож…
Так вот он, этот странный вещий сон в пасхальную ночь!.. Белая голубка и черный коршун… Нет, я боюсь свободы, которую мне приносит эта черная птица…
– Что мне делать, что мне делать?.. Господи, что мне делать?..
В каком-то кошмаре прошли первые три дня Пасхи. Безостановочно трезвонили колокола, в ушах гудел беспрерывный звон, болела голова от вихря дум, от напряженного искания выхода из так зловеще складывающихся случайностей. Сердце то стучало тревожно, то словно переставало биться, и холодный пот появлялся на лбу. Я ходил по камере, ходил до полного изнеможения, валился в постель, сжимал подушку и шептал:
– Не знаю, ничего не знаю… Надо вам обеим сказать всю правду… Тебя, Зоя, я люблю, безумно люблю, а тебя, Калерия, я ненавижу… Тебе, Зоя, я не могу отдать чистоты, потому что я отдал ее Калерии, а ты, Калерия, не думай, что, выкупив меня за три тысячи из каменной клетки, ты купишь и вернешь прошлое: оно невозвратно и ни за какие миллионы ты не вернешь его. Пред тобой, Зоя, я глубоко виноват; если можешь, прости и люби; если не можешь – прощай, мне больше нечего ждать и незачем жить… А ты, Калерия, ты… должна упасть на колени перед чистой белой девушкой и сказать, что ты отняла мою чистоту, да, отняла…
По ночам меня мучили сны, то зловещие, то грубо чувственные: в этих снах являлась то белая, то черная женщина, иногда одна превращалась в другую, и когда я склонялся над плачущей девушкой с золотыми волосами, чтобы утешить ее, – я пугался от неожиданного превращения: вместо слез раздавался хохот, вместо золотых волос на меня падали волны черных, как поверхность расколотого куска черной смолы, вместо грустных синих глаз бесстыдно сверкали чувственным пламенем – черные…
– Что же делать?.. Мне кажется, что я схожу с ума. Калерии я могу сказать в лицо всё, что хочу сказать, но Зое… Как я скажу Зое, что я уже познал женщину и что этой женщиной была та, которая меня выкупила из тюрьмы?.. Нет сил сказать…
– Трус, презренный трус!.. Зоя не боялась смерти, а вот ты, трус, боишься даже рассказать о том, чего ты не имеешь права скрыть от любимой девушки…
– Скажу, скажу, всё скажу!.. Делайте со мной, что хотите… Мама, если бы ты могла быть другом своего сына… Но ты не поймешь… Ты – родная и чужая… Мама, погоди вносить деньги: я боюсь этих денег… Сейчас я напишу тебе.
«Милая, хорошая мама! Погоди вносить за меня деньги Калерии. Сперва я должен написать ей письмо и подождать ответа. Быть может, я еще не захочу воспользоваться добротой Калерии. В среду, при свидании, я объясню тебе подробнее, а пока умоляю, требую, чтобы ты не выкупала меня на эти деньги. Геннадий».
Не успеет мама получить этого письма: сегодня – вторник… Надо послать телеграмму…
«Мама, требую не брать меня на поруки, завтра переговорим. Геннадий».
– Что вы стучите? Чего надо?
– Мне необходимо послать телеграмму матери. Немедленно!
– Смотрителя нет, а без него – нельзя.
– Пошлите в жандармское. Немедленно! Надзиратель прочитал телеграмму и позевнул:
– Ладно… Только едва ли…
– Чего «едва ли»? Немедленно!
– Время праздничное, навряд полковник будет дома сидеть.
– Это не ваше дело!
– Да вы не кричите! Захочу, так и вовсе не пошлю. Никакой тут экстренности нет: никто не помирает. Стало быть, и полежать до завтра может…
– А если помирает?
Надзиратель повернулся и ушел.
– Вы ответите!
Молчание… Только лязгает железо, запирающее мою камеру… Злоба, бессильная злоба, клокочет в груди и нет ей выхода. В диком исступлении я схватываю со стола железный ковш и начинаю им бить в окне стекла. С жалобным звоном летят на пол стеклянные осколки, и этот звон еще более усиливает мое неистовство: я бью стекла второй рамы и кричу:
– Вот вам! вот! вот!..
Свежий воздух полился холодными волнами в камеру, освежил мою голову, и я опомнился. Выбросил на пол ковш и, сев на кровать, в нервном истощении, опустил руки и голову.
– Что такое?..
– Ничего… Рамы выставил… Весна, давно пора выставить, а вы…
– Что же это за безобразие!.. Жалко, смотрителя с помощником нет…
– Я требую прокурора…
В карцер можно и без прокурора… Вот завтра доложу смотрителю…
– Сегодня, а не завтра… Я требую!..
– Вот и спите да мерзните… Сегодня вставлять некому, а переводить в другую камеру без смотрителя мы не имеем права… А если продолжать будете, то и связать инструкция дозволяет…
– Инструкция… Какая инструкция?.. Гм!.. Смешное слово…
– Вам всё смешно… Погодите, не пришлось бы поплакать… Безобразие!