– Ничего, недурен мужчина!.. А ну-ка, впору ли пальто?..
Надел и пальто, а кстати взял из угла и новую палку. Опять подошел к зеркалу.
– Ей-Богу, я очень и очень недурен!
Стал прохаживаться по комнате и мимоходом заглядывать в зеркало; помахиваю палкой и раскланиваюсь с кем-то. С кем? Ну, конечно, с Зоей! С кем же больше мне раскланиваться? Воображаю, как ахнет мой белый голубок при виде такого франта. А крахмаленной рубашки не надену: фантази с «желябовским галстуком» придает более поэтический вид.
– Эге, вы уж, кажется, на «венец» собрались!
– Я… я… нет, доктор, я собственно пройтись маленько.
– Теперь другое дело. Теперь жених, как следует. А ваша матушка?
– Н… не знаю. За покупками пошла.
Почему я не сказал, что она ушла в церковь? Как это глупо: стыдиться, что мать пошла молиться Богу за мой благополучный отъезд… Ведь я же верю в Бога… В Бога… Ммм… не знаю. Не особенно что-то… Сходил в сад, поглядел на Волгу, послушал, как призывно гудят свистки пароходов на городских пристанях, словно зовут меня поскорее сесть и уехать вон туда, в голубую дымку сказочного царства, где царствует моя нареченная Принцесса. Ах, какая смешная: «желаю, чтобы на нашей свадьбе непременно пел хор певчих». Ну, скажите пожалуйста, разве это не чепуха! Ну, не всё ли равно: с певчими или без певчих? Чудачка эта Зойка, ей-Богу! Много в ней еще предрассудков.
Пришла мать. Глаза красные.
– Ты что, мама… плакала?
– Да, Генечка, немного поплакала.
– О чем, старушка?
– Так, грустно что-то стало. Уедешь и останусь одна. Дай тебе Бог счастья… Отца-то нет, не дожил! Я уж заодно панихидку по нем отслужила: в одной церкви – молебен, а в другой – панихидку. А ты уж нарядился!
– Примеряю.
– Вот даже приятно посмотреть. Вырос ты, совсем взрослым глядишь. Ну, и мне собираться надо в дорогу. До Самары вместе, а там…
Мать постояла среди комнаты с опущенными руками, потом стала суетиться и бегать то в контору, то в докторскую; звенела деньгами, отвернувшись в уголок лицом, охала и опять куда-то скрывалась.
– Телеграмма тебе.
– Давай скорей!
«Остановилась в Гранд-Отеле, жду, тоскую, телеграфируй выезде. Зоя».
– От Зои?
– Да! Тоскует очень, невыносимо тоскует, не может больше ждать…
– Завтра поедем. Не умрет.
– Всё, мамочка, возможно!.. Надо успокоить.
Сажусь к столу, тороплюсь, перо старое, ржавое; злюсь на больничные порядки, делаю кляксы, рву бумагу, капнул на новый пиджак…
«Ялта. Экстренная. Завтра выезжаю, успокойся. Твой Геннадий».
Выбегаю за ворота, отчаянно кричу извозчика.
– На телеграф!
А на телеграфе опять недоразумение:
– Кому?
– А вам какое дело?
– В таком случае не принимаем.
– Не имеете права…
Шум и крик, с обеих сторон угрозы. Вмешивается какой-то господин и кротко-заискивающе объясняет, в чем дело:
– Вы написали: в Ялту, а кому – неизвестно.
– Ах, вот в чем дело!.. Ведь я не понял… В таком случае извините.
– Подождите, потрудитесь встать в очередь!
Все на меня смотрят, одни – со злобой, другие – с усмешечкой. Так бы и растерзал телеграфиста, да он – за решеткой. И вот этого, толстого!..
– У меня телеграмма экстренная.
– А уж это, господин, не наше дело. Я тоже жду, у меня там жена помирает. Кабы деньги были, так и я послал бы экстренную.
Жена помирает, а он, прохвост, торгуется из-за пятака, не соглашаясь, что «не задержусь» пишется в два слова. Только время ведет.
– Напишите «не замедлю», – советует рядом стоящая барыня.
– Не замедлю – тоже два слова.
– У вас всё – два слова!
– Не я грамматику сочинял.
– Ну, нате еще пятак… Вас не переспоришь…
– Экстренная! У кого экстренная?
С гордостью пролезаю вперед.
Только сдавши телеграмму чувствую, что теперь всё устроено. Куда бы сходить? Некуда. Брожу по улицам, помахиваю палкой и тихо напеваю:
– Тра-там, тарам, та-та…
Увидал выставку фотографии, стал рассматривать обывательские физиономии.
– А что, не сняться ли?
Зашел и зачем-то снялся в анфас и в профиль, в шляпе и без шляпы, в пальто и без пальто. Дал три рубля задатку. А когда вышел из фотографии, то подумал:
– Ну кой чёрт я снимался, когда завтра уеду и неизвестно, когда вернусь! Ну, наплевать, пусть пропадает моя трешница…
Попадались навстречу барышни, но совершенно не интересовали меня; раньше бросил бы мимолетный взгляд, заметил бы, которая красивее, может быть, поправил бы шляпу на своей голове. Теперь – просто не существуют. Ни на минуту не перестаю чувствовать, что вся моя жизнь отдана безраздельно и бесповоротно одной, далекой, лучшей к мире девушке, пред которой я глубоко виноват. Тоже косы у одной из трех большие, но перед Зонными косами они ничего не стоят. Одна сделала «глазки». Ах, скверная девчонка! Ведь, наверное, соображает, что краше всех на свете. Какое, подумаешь, самомнение! Напрасно, милостивая государыня, стараетесь: неуязвим! Не оглядывайтесь: застрахован!
Вернулся в больницу и застал маму в слезах.
– Что такое, мама?
– На, прочитай!
Взял телеграмму: «Тетя Маша сейчас скончалась. Тетя Саша».
Бедная тетя Маша: всю жизнь ждала, что придет какой-то благородный рыцарь и похитит ее из старого дома, берегла для него целомудрие, гадала на святках с зеркалом, – каждый год выходило, что рыцарь близко… Вот он рыцарь, пришел и похитил тетю Машу!.. Черный рыцарь…
– Ведь ей всего сорок два! – всхлипывая, шептала мама…
А мне было не жалко тетю Машу. Мама плакала, а я думал о том, что завтра я поеду к своей невесте, и, отвернувшись к окну, я радостно улыбался и мысленно говорил: