– Господа! Профессор Загоскин!
– Тише!
– Профессор Загоскин!
– Качать!
– Качать! Качать!..
И любимый профессор, под гром апплодисментов, плавно взлетает в вышину, беспомощно взмахивая руками… А наверху – победные взрывы мазурки из «Жизни за царя» и глухой топот бесчисленных ног: словно там целый эскадрон носится по паркету, потрясая оружием…
С головой ушел в общественные дела: я – библиотекарь, судья чести, казначей землячества, курсовой староста… Хлопот и беготни – не оберешься. Не хватает времени. Наука уже не кажется, как раньше, самым важным и первым делом. Товарищи относятся с уважением, да и сам чувствуешь, что ты – не заурядный первокурсник, а – «сознательная личность», о которой пишет в своих письмах Миртов… Неутолимая жажда работать – неудовлетворенность от сознания, что надо делать что-то большое, значительное, а делаешь пустяки… Как подойти к этому большому? Как попасть в настоящее дело?.. Всё стоишь где-то в стороне, сбоку, около. Конечно, и на этом месте ты полезен, но в душе есть смутное предчувствие, что не пришел еще твой настоящий час…
– Николай Иванович! Я хочу поговорить с вами…
– Отлично. В чем дело?
– Я хочу поступить в партию…
– Ну-с!
– Как это сделать?
– Почему же вы спрашиваете об этом меня? Это странно.
– Я думал, что вы… вы… можете…
– Напрасно. Я вам не давал повода.
– Вы мне не доверяете?.. – спрашиваю, опустив голову, и вспыхиваю от обиды. На глазах – слезы. Губы дрожат.
– Обижаться тут не на что: если бы я был даже в партии, я уклонился бы от этого разговора. Мы еще мало знаем друг друга, и потом… вы делаете свое дело, помогаете, вы на своем месте… Вы, государь мой смешно рассуждаете: поступить нельзя, надо сделаться…
– Не понимаю… Как это сделаться?.. Сам я не могу сделаться…
– А вдруг вы уже сделались?
– Даю вам слово, что – нет… Иначе я не просил бы вас… Не понимаю…
– Не сердитесь. Я вас люблю и уважаю… Юны вы еще… Не закалились…
– Но вы мне верите?
– Да. Кто это… в альбоме?.. Сестра ваша?
– Это… Это… одна знакомая девушка.
– Какое милое лицо!..
– Да…
Когда вышел Николай Иванович, я раскрыл альбом с родными и знакомыми и отыскал портрет Зои. Чем-то родным и далеким повеяло на меня от него и грусть о чем-то прошлом и милом стала наполнять душу. И чем дольше я смотрел на портрет, тем сильнее становилась грусть. С печальной улыбкой смотрели на меня знакомые глаза, и нежная застенчивость светилась в них затаенным огоньком пугливой девичьей любви. Ведь снималась она для меня, «на прощанье»!.. И вдруг я вспомнил золотисто-розовый вечер на Волге, пароход, окно каюты и девичье личико, смущенное, украдкой бросающее на меня пугливый любящий взгляд:
– Мне стыдно…
Удивительно близкое, родное лицо… Кого она напоминает?.. Да, да, она похожа на ту, которую я люблю втайне, далекую, навсегда ушедшую с земли и перед смертью кроткими, тихими, ласковыми словами безысходной скорби утешавшую мать: «милая мама»… Та, ушедшая – старше и печаль ее глаз глубже, но, быть может, когда она была гимназисткой – и у нее в глазах так же светился огонек радостных предчувствий любви и эта милая застенчивость. С лихорадочной поспешностью я достал из тайного убежища «запрещенный» портрет и стал сравнивать этих двух женщин: ушедшую с земли и ушедшую из сердца. Да, удивительное, странное сходство! Точно две сестры. Вот эта – старшая, а эта – младшая. И непохожи, и похожи. Трудно уловить, в чем сходство, но оно поразительно. Именно так бывает иногда с сестрами… Соня и Зоя. Сестры. Старшую я люблю, но она никогда не узнает этого, и никогда я не увижу ее и не скажу ей о своей любви, а младшую я любил и… она знает и любит меня, но я…
– Прости меня, Зоя!.. Я так виноват перед тобой, моя белая, чистая девушка с золотыми косами. Пришел черный дьявол и украл у меня твою любовь… Где ты, и вспоминаешь ли ты о том, как мы с тобой встретились и как полюбили друг друга? Как мы ехали с тобой на пароходе и как расстались, не думая, что никогда уже более не встретимся? Я куплю красивую раму и выну тебя из этого старого альбома: прости, что я оставлял тебя вместе с этим черным дьяволом, укравшим наше счастье.
Я купил красивую раму из красного дерева с бронзовыми украшениями и вставил в нее обеих женщин: младшую, Зою, – впереди, а старшую, Соню, – позади, позади, чтобы она попрежнему жила в моей комнате невидимо… И когда я, отрываясь от книги, взглядывал на портрет в раме, я всегда видел обеих; видимую и невидимую… Они сливались воедино и рождался какой-то общий, мутный образ далекой девушки, которую я любил, люблю, но потерял и теряю. Трудно передать это словами, но, быть может, я подойду ближе к передаче своего чувства, если сравню его с тем, которое испытывает потерявший любимую женщину человек при виде, очень похожей на умершую, сестры ее: острое сострадание и острая радость, прошлое в настоящем, настоящее в прошлом, мертвое в живом и живущее в мертвом… Далеко и близко… И когда товарищи спрашивали меня, кто это стоит у меня на столе в красной раме, я говорил с печальным вздохом:
– Моя умершая невеста.
И когда я, перед сном, долго всматривался в образы этих двух женщин, мне снились прозрачные, нежные радостные сны, тонкие, как серебряная паутина, хрупкие и неуловимые, пугливые, которых никак не вспомнишь при пробуждении; а когда смотреть на черную Калерию, то снились нечистые огненные сны, сумасшедшие женщины, грозы и вихри, красные губы и пьяные глаза – нечистые сны, от которых и после пробуждения я еще долго не мог придти в себя и стряхнуть с души кошмар ночных видений… И когда, после таких снов, посмотришь на стоящий на столе портрет в красивой раме, печаль и стыд грызут душу… Лучше не смотреть на этого черного дьявола и на ее колечко с красным рубиновым огоньком. Бросить это проклятое кольцо… Почему жалко его бросить? Ну, спрятать его подальше, чтобы не попадалось так часто на глаза. Маленькое колечко, едва влезает на первый сустав мизинца. У нее были удивительно тонкие руки, цепкие и тонкие… Где теперь она и что она думает обо всем, что случилось? Ах, да Бог с ней! Какое мне дело, где, с кем, что думает?..