Юность - Страница 14


К оглавлению

14

– Позовите Калерию Владимировну! – сказала однажды мама горничной, и я вздрогнул.

– Они у Вовочки, – прошептала горничная и не пошла.

– Есть всё-таки необходимо – сказал я мимоходом.

– Они не приказывают их беспокоить, когда у Вовочки.

Мама вздохнула и сказала:

– Что имеем не храним, а потерявши, плачем. Когда жив был, так – не надо, а теперь…

– Как это жестоко, мама, говорить так!..

Все тетки поддержали маму: начали торопливо шёпотом перечислять недостатки и грехи Калерии. «Эх, вы, галки!» – подумал я, и мне захотелось наговорить им дерзких, обидных слов и заступиться за Калерию.

– Достойным и добродетельным теперь следует помолчать и предоставить суд над матерью Богу и мертвому сыну!..

– Защитник какой!.. Присяжный поверенный.

– Должно быть, по любовным делам… – в два голоса затараторили тетки. И это было так противно, что я встал из-за стола и, резко двинув стулом, ушел из столовой.

На второй день вечером ко мне в беседку вошла Калерия. Лицо у нее было строгое, глаза как-то тускло мерцали под полуопущенными ресницами и во всей фигуре, тонкой и гибкой, как и в походке, была утомленная покорность и тихая печаль пред свершившимся…

– Геня! – сказала она просто и ласково, – могу я попросить вас…

– Конечно, Калерия!..

– Мне хочется похоронить ребенка в ограде. Надо переговорить об этом с батюшкой. Мне тяжело самой… Может быть, вас не затруднит…

– Конечно!.. Сейчас поеду и…

Калерия опустилась на диван и, закрывшись платком, вдруг заплакала.

– Прости… Мне так тяжело… И некому сказать об этом!..

Я смотрел на нее и думал: так недавно еще ты сидела на этом самом диване, весело смеялась, играя красным шарфом и сверкая в темноте черными бесстыдными глазами, а теперь сидишь и беспомощно, как маленькая наказанная шалунья-девочка, плачешь… Я тихо приблизился к ней и, положив руку на ее склоненную спину, сказал:

– Бедная!..

– Поезжай! – прошептала она, отняв от глаз платок, и неподвижно устремила взор в пространство.

– Теперь – одна! – прошептала она и, встав с места, постояла на пороге.

– Что-то еще я хотела сказать тебе… Забыла… Поезжай!

И вышла, потирая лоб тонкими пальцами.

Я сам запряг лошадь и поехал. И всю дорогу думал о Калерии, о Вовочке, о смерти и о жизни… Летние сумерки на полях, поросших ржаными всходами, безлюдных, безкрайных, во все стороны бегущих до синих и розовых туманов вечернего неба, пробуждали в душе нежную печаль и желание быть добрым и кротким… Под этим настроением я приехал и говорил с батюшкой, и в первый раз в жизни, не любя попов принципиально, почувствовал в нем доброго, милого старичка, понимающего человеческое горе и желающего утишать человеческие скорби…

Возвратился я ночью. Было страшно в темном море полей, пугали темные колыхающиеся пятна редких встречных телег, пугали шумы то и дело срывавшихся из придорожных трав перепелов, пугали верстовые столбы… Всё стоял перед глазами маленький гробик и желтое восковое личико Вовочки, окруженное тремя горящими восковыми свечками… И радостно стало и покойно на душе, когда впереди вздрогнули огни родной усадьбы и потянулись плетни огородов… А когда вдали залаяла Джальма, я почувствовал к себе презрение. «Какой ты, однако, трус!» – думал я про себя, распрягая лошадь. – «Стыдно, братец!..» – Иду мимо окон зала: всё та же сжимающая горло скорбь… Белый гробик, полевые цветы, огоньки восковых свеч и окаменевшая черная фигура с молчаливой скорбью на прекрасном лице…

Похоронили Вовочку около самой церкви, между тремя старыми наклонившимися березами. Мы все ушли, а Калерия осталась и долго не возвращалась в усадьбу. Ей забыли оставить лошадь; она вернулась пешком и заперлась в своей комнате. Было тоскливо за вечерним чаем с тетками и не хотелось говорить. Я бродил по молчаливому залу, где всё стояло уже на своем месте, прислушивался к тихому покашливанию прячущейся Калерии. Несколько раз я прошел мимо ее окна и смотрел на опущенную занавеску. Вечером в этот день привезли мне письмо с почты:

«Милый, родной мой! Я безумно счастлива: наконец-то, я получила от тебя весточку. Словно чувствовало мое сердце, что есть письмо: сама поехала в волостное правление и, действительно, получила. Прости за упреки!.. Господи, как прыгает у меня сердце! Это от того, что ты любишь… Да, я должна ехать в Казань, я не могу жить с тобой в разлуке… И если папа с мамой будет против… я убегу из дому. Будь, что будет!.. Скоро напишу тебе длинное-предлинное письмо, а теперь нельзя: сижу в правлении и тороплюсь: сейчас мое письмо поедет к тебе. Не тоскуй же, чаще вспоминай меня и пиши! Видишь ли ты меня во сне? Целую, целую и благословляю моего… Догадайся сам!.. Твоя навсегда З.»

Не перечитывал я на этот раз письма и не почувствовал умиленья. Почему-то радость письма мне показалась теперь неподходящей. Словно на похоронах кто-то запел веселую песню… Встали в воображении два образа: светлый, радостный, со счастливою улыбкой на лице, весь в золоте бледно-желтых волос, и другой – печальный, с молчаливой скорбью в черных очах, с склоненной головою и опущенными руками, весь в черном сиянии волнистых, непослушных волос…

Любовь и жалость… Где любовь и где жалость? Почему я смотрю на портрет белой девушки, а думаю о черной женщине?.. Неужели… Нет, нет!.. Не может этого быть, не может быть!.. Я люблю тебя, Зоя, люблю, люблю!..

Схватываю портрет и смотрю на него долго и пристально…

Почему ты так грустно улыбаешься, милая белая девушка?.. Ведь ничего еще не случилось. Я люблю тебя! Только тебя… Клянусь тебе в этом… Верь мне!

14